Андрон Кончаловский

«Дом дураков» и другое

Из цикла «Беседы» Александра Половца

ВСТУПЛЕНИЕ

В свое время, в “Панораме” состоялась публикация содержания одной из наших бесед с Кончаловским Андроном при активном участии в ней Серегея Рахлина. Потом этот текст перепечатал московский журнал “Искусство кино”, и ещё потом, год спустя, он вошел в один из моих «американских» сборников.
Я знаю, что теперь и в титрах его фильмов, и у журналистов берущих интервью, он именуется более официально – Андрей. Андрей Сергеевич – так и Рахлин при нашей беседе, не будучи с Кончаловским знаком до того, обращался к нему. Я же позволю себе ниже сохранять, ставшее за многие годы привычным, имя – Андрон.
И вот, спустя годы, мне показалось уместным, вопреки хронологии, предварить изложение нашей тогдашней с Кончаловским беседы рассказом о другой встрече, недавней, – уже в Москве. Кажется, было это за день до открытия Второго Московского кинофестиваля, а может, в другой день, после показа на Васильевской в Доме кино «Дома дураков» – забавно написалось, не правда ли? Но вот тогда-то и позвал он к себе – чтобы без посторонних...
И... едва я отстучал эти несколько строк, заглянул в интернет – его имя в первых новостных колонках: «...российский режиссер Кончаловский станет кавалером французского ордена Почетного легиона – Ordre National de la Legion d’Honneur, ...церемония награждения состоится в Париже 22 сентября 2011 года».
В час ему добрый – вот такой путь длиной в полвека, от дебютного «Первого учителя» в 65-м, эпохальной «Сибириады», трех американских «Сбежавший поезд», «Гомер и Эдди», «Танго и Кэш» до взявшего за душу «Дома дураков» и дальше, и дальше... следовали сотни ссылок на его имя. Открывать их я побоялся: сбиться с канвы и ритма повествования легче-лёгкого – как-нибудь потом, решил я.
Надо же, как совпало! Вот и не верь после этого мистикам, утверждающим, что нас, нашей рукой кто-то (или что-то) ведёт – и всегда ко времени.

Или ещё вот – судите сами. Принимаясь за главы «Кино», несколькими днями раньше, я вернулся к записи беседы с Мариной Голдовской – она предшествует заметкам о проведеном ею в Калифорнийском университете фестивале документальных фильмов, снятых на территории бывшего СССР. И вот – открываю почту со свежей «Панорамой»: Марина смотрит на меня с фотографии на первой полосе. А в развороте выпуска – подробное с ней интервью: Марина только что завершила работу над документальной лентой «Горький вкус свободы» – о погибшей журналистке Анне Политковской.
В фильме использованы редчайшие кадры – Голдовская дружила с Анной многие годы, со студенческой скамьи, и надо же было случиться так, что, спустя годы, фотографии и кадры съемки, отчасти сделанные любительской камерой, составили ленту, посвящённую её памяти. А теперь этот фильм оказался в числе показанных полутора десятков лучших, снятых независимыми американскими режиссерами – какой-то из них будет представлен на «Оскара».
Уместно добавить, что этому фильму Марины предшествовал снятый ею в 1990 году «Вкус свободы». Вспоминаю, как еще не вполне до конца смонтированную ленту, её черновой вариант, Марина показывала у меня дома. «Мы все тогда находились в состоянии эйфории, – расказывает Марина корреспонденту «Панорамы», – наконец-то, «свобода нас встретит радостно у входа!» И дождались...».
 Вот такая перекличка названий. А о проведенном ею фестивале в Калифорнии вспомним в других главах, после этих заметок – всё же так подсказывает хронология...

 Но вернемся в наши дни...
 
 АРИСТОКРАТ...

...Лучшее название к этой части заметок просто не придумывается. «Решись я сегодня полностью и последовательно изложить нашу нынешнюю, московскую, беседу с Кончаловским – потребовался бы не один десяток страниц. Возможно, со временем так и случится, – но это потом... Здесь же привожу только самое близкое смыслу и идее заметок этого раздела книги...», – писал я в «Панораме» и позже, в сборнике, вышедшем в московском издательстве.
«Потом» – наступило сегодня, когда не теснят газетные или заданные издательством рамки.
 
Итак, середина 2010-х... Андрон, как всегда, парадоксален и даже, кажется, провоцирует возражения – он ожидает их, выслушивает и почти сразу переходит к следующей теме. В этот раз я, может быть, впервые за все годы нашего знакомства по-настоящему оценил глубину, неординарность, философичность его мышления. Добавлю – и энциклопедизм...
 Возвращаясь к той беседе с Кончаловским, сохраню в записи вопросы и Анны Ж. – боюсь, не вспомню сегодня её фамилию, да и вряд ли это существенно:  совершенно неожиданная для меня участница нашей встречи, польская журналистка – она оказалась в квартире Кончаловского, неподалеку от Васильевской, в двух шагах от Московского Дома кино, чуть раньше, чем я. Андрон не успел меня предупредить: журналистка в этот вечер возвращалась в Варшаву, и её визит оказался почти неизбежен... ну, не мог Андрон ей отказать! И беседа наша случилась «на троих»...   
Приведу сначала часть ответов Андрона на вопросы гостьи, свидетелем которых мне случилось быть – я их сохранил в магнитофонной записи, – в контексте рассказа о той нашей встрече они кажутся мне не совсем лишними.
 Интересовалась она многим, Андрон терпеливо ей отвечал – не смущали его и вопросы гостьи, казавшиеся мне за гранью дозволенного – той, где начинается очень личное. Нашу с ним часть беседы я намеренно ограничил отдельной главой в этой записи. Пока же приведу некоторые его ответы Анне – пусть простит она меня за это заимствование, как я простил её за отнятое время из оговоренного мною с Андроном загодя.
С них и начну:
– Я хочу взять из беседы с вами, может, какие-то её части на радио, – предупредила Анна, включая не по-походному солидный магнитофон.
– Да что хотите, то и делайте, – улыбнувшись, разрешил Андрон.
– Можно, я спрошу такое... – вы были когда-нибудь счастливы? – и она щелкнула кнопкой магнитофона.
 – Почему когда-то – всю жизнь! – не задумавшись отреагировал Андрон.
 – И что, вы никогда не нуждались, у вас всегда было много денег?
Я зажмурился – вот это вопрос для начала!
– По советским понятиям – всегда, – не смутившись, сразу ответил Андрон. – Я писал сценарии, а это более прибыльная вещь, чем постановка фильма – за них платили «роялти»-потиражные. А было поставлено десять, или даже 15 фильмов по моим сценариям – именно сценарий был мой первый диплом, снимал я его в Киргизии... Потом я женился на казашке, и появились фильмы по моим сценариям в Казахстане, в Узбекистане, в Туркменистане, в Таджикистане – там их было немного, чуть-чуть. Так и были все азиатские республики мной «охвачены», – улыбнулся Андрон
– А в вас, и правда, есть что-то азиатское!
«Не слабо...» – подумал я.
– Наверное, есть – я ведь из казаков: мой прадедушка Суриков был яицкий казак, а казаки мешались в Сибири с киргизами, с другими... В общем, «завоеватели Сибири» – вот и себе завоевали такое.
– Поскреби русского – найдешь татарина, – продемонстрировала Анна знакомство с нашей классикой.
– Ну, допустим, не татарина...
– А как сейчас живет Кончаловский? – наседала она.
– Безусловно, замечательно! Да и вообще, я всегда жил хорошо!
– Такое редко услышишь в России... – и почти сразу, – Сколько вы получали раньше, сколько теперь?.. Вы сегодня живете лучше или хуже?..
– Хуже, конечно, – быстро ответил Андрон, – но при этом, все равно хорошо... Я, пожалуй, единственный человек, кто говорит это сегодня в России. Почему? Дело в том, что русские очень любят жаловаться, любят, когда их жалеют. У нас любят несчастных, бедных и больных, ненавидят здоровых и богатых... А лучше всего быть алкоголиком, несчастным, запрещенным – такой типаж, поэтому и я был определенное время героем – у меня запрещали «Асю-хромоножку».
Наверное, это просто часть русской ментальности... Не будучи запрещенным нельзя стать героем, – рассуждает наша интеллигенция, она всегда должна находиться в оппозиции к власти. Так и режиссера Кончаловского героизировали. Собственно, интеллигенция и есть только в России, больше ее и нет нигде. Есть интеллектуалы...

...И ИНТЕЛЛЕКТУАЛ

           – Как «нет»?... – оторопела Анна. – И всё же, кто ваш зритель – интеллигенция, не так ли, вы же на нее ориентируетесь?.. – спохватилась она.
– А интеллигенция... – вряд ли: разница между интеллигентом и интеллектуалом огромна! – жестко произнес Андрон. – Себя я не отношу к интеллигенции. Кто они, интеллигенты? Это люди, которые выбились из рабов, пошли в разночинцы, получили образование. Можно быть аристократом и не быть интеллигентом... Толстой не может быть интеллигентом! А они решили, что интеллигенция всегда в долгу перед народом. Интеллигенция говорит – народ болеет... Она его жалеет, она хочет ему помочь... Никакого интеллекта не требуется, чтобы сказать «Мы в долгу перед народом» – никакому интеллектуалу не придет в голову сказать такое!
И ведь еще Чехов говорил: «Ненавижу русскую интеллигенцию, даже когда она жалутся, что ее притесняют, – потому что ее притеснители выходят из её же рядов!». Добавлю – они ехали в деревню лечить, а их гнали палками оттуда и убивали. И ведь это из интеллигенции выросли марксисты.
– Марксисты?.. Так ведь сам Ленин не жаловал интеллигенцию, вспомни его знаменитое «говно нации»? – заметил я.
– Вот-вот, – засмеялся Андрон.
– За что же вы ее так не любите? – дождалась паузы Анна.
– Я не «не люблю» – я ее презираю... А не люблю за то, что она всегда партийная. Интеллигенция не может быть не партийной: или ты с властью, или против – иначе она теряет смысл. В письмах Суворину Чехов замечательно написал: «Я ни левый, ни правый... Я ни реакционер, ни либерал – я художник!». Толстой не обязательно был в оппозиции правительству: иногда он был согласен, иногда – нет...
Интеллигент не может быть в согласии с правительством – он тогда теряет смысл! «Или ты с нами, или против нас!» А интеллектуал может быть со всеми, и художник – тем более. Об этом замечательно написано в сборнике «Вехи» – в «самом реакционном сборнике», как у нас его называли, – «реакционеры» там собрались: Струве, Гершензон... или вот крупнейший философ Розанов – они много писали на тему «интеллигенция и революция», показывали роль интеллигента в революции. Они терпеть не могли интеллигенцию!
У нас сместились все понятия – интеллигенцию часто сравнивают с чистотой нации, с её духовностью... Чепуха!
– А ведь вас интеллигенция любит, – вставила в монолог Андрона, Анна.
– Мне всё равно, кто меня любит – интеллигенция, не интеллигенция – это для меня не имеет значения. Я говорю слова, которые политически «не корректны»: Пушкин – не «интеллигент», а Чернышевский – да, разночинцы – они интеллигенты. Вот Белинский – «Неистовый Виссарион»: «повалить бы на пол, сапогами, по черепу, чтоб мозги наружу...» – интеллигент, – усмехнувшись добавил Андрон, утверждая свою мысль. – Мне кажется, интеллигенция ничего конструктивного не несет – только деструктивное: «разрушить всегда хорошо!».
– Но ведь вы – интеллигент, не так ли? – настаивала Анна.
– Ни в коем случае! – себя я к интеллигенции не причисляю: можно быть аристократом и не быть интеллигентом. Интеллектуал – да, а это – другое... – и твердо завершил фразу, – я аристократ.
Помолчав, он продолжил:
– Интеллигенты не виноваты, что они такие... прослойка в больной, ненормальной, паталогической нации. В российской культуре между аристократией и народом всегда была пропасть: абсолютно западная аристократия – и православный полутатарский народ. Вот у вас в Польше, – кивнул Андрон журналистке, – у вас такого процесса не было – не было разрыва в религии, а когда религия одна, то и ментальность одна, она объединяет. Да и в России католицизм очень серьезно пробивался... но не случилось.
 Мне кажется, в Польше не было этого разрыва, холоп и шляхтич пили одно и то же вино, в отличие от России, они все по-польски говорили. У нас же аристократия имела прокатолическое направление мыслей, а народ всегда был глубоко ортодоксален. И поскольку произошел разрыв между ними, Петр вообще мог издеваться над церковью – создавал свой «Святейший Синод из пьяниц», и недаром церковь считала его Сатаной. Аристократия же российская во многом попадала под влияние католицизма, особенно Павел... Этого процесса в Польше не было – не было разрыва в религии.
– У нас католицизм и сделал Польшу – Польшей, – согласилась Анна. – Мне кажется, вас всегда интересует прошлое, и вы его хорошо знаете, – добавила она.
 – Верно, – согласился Андрон, – не зная прошлого, никогда не придумаешь себе будущее.
– Только каждое поколение повторяет ошибки предыдущих, и история повторяется в не лучших своих эпизодах, – не удержался я, до того терпеливо молчавший... «Интересно, – думал я, – надолго ли её хватит? Ведь говорила, что спешит». Да и Андрон, казалось, стал уставать, но сохранял при этом в ответах гостье любезность:
– Вот именно поэтому интересно знать, что будет – опять то же самое? – улыбнулся он. – Для этого и нужно изучать историю.

...ВМЕСТЕ С ПРАВИТЕЛЬСТВОМ?

– Как интеллектуал я могу быть не в опозиции правительству. Даже думаю, сейчас гораздо больше, чем при коммунистах, я вместе с правительством, – больше, чем когда-либо.
– А почему?
– Меня устраивает возможность уехать из страны, но это частность.
– Ага, свобода? – догадалась Анна.
– Не свобода уехать, а свобода выбора вообще! Хотя в России свобода приводит к трагическим результатам.
– И привела? Вы говорите о перестройке?
– Приводит... – повторяя, подчеркнул Андрон. – За десять лет после того периода, я считаю, Россия потеряла очень много.
– Но вы-то не потеряли?..
– Наверное, и я теряю вместе с Россией.
– Ведь вы только что говорили, что живете замечательно!
– Я и живу замечательно, потому что могу работать так, как хотел бы.
 – А что вы делаете – вы сейчас имеете возможность снимать фильмы? Ваши коллеги жалуются, что не могут снимать из-за отсутствия денег: вот Климов, например, не снимает... Смирнов не снимает...
– Снимают многие, – возразил Андрон, – Климов не снимает, а Митта снимает, Наумов снимает, снимают и другие. Я думаю, что снимать можно в любых условиях – было бы желание. Взял видеокамеру, пошел на улицу, снял, смонтировал – можно снять гениальный фильм! А я снимаю сейчас документальный сериал, который называется «Культура и судьба».
– А вот книги вы написали – почему? Хотели найти новые формы «рассказывания»? – не очень по-русски выразилась Анна.
– Я приезжал из Америки, когда меня стали пускать обратно. Был у меня приятель Алик Якуб, который записывал за мной – вот и получилось две тысячи страниц... Я прочитал их, начал компоновать, переписывать. Для меня это – не литература, а просто способ общения через бумагу.
– Ваши книги очень популярны... Вот, ваш брат говорит: человек 50 лет работает на имя, а потом – имя на него. Вы согласны с этим?
– И с этим я тоже согласен, – улыбнулся Андрон.
– А с чем еще вы согласны?...
– Ну вот с тем, что деньги передаются по наследству, а уважение – нет! Его можно только лично заработать...
– Это вы к чему? – не поняла журналистка.
– Посто так, хорошая мысль пришла! – рассмеялся Андрон. Мне даже показалось, что он начинает посмеиваться над собеседницей.
– А с чем вы еще согласны и не согласны?
– Ну есть вещи, есть люди, с которыми я не согласен...

ОНИ НЕ ВИНОВАТЫ...

– А с Никитой Сергеевичем вы всегда согласны? Мне кажется, что критика к нему относится необъективно... – Анна заговорила о брате Андрона, Никите Михалкове, – ...потому что он «великий начальник».
– Я думаю, из ста статей о нем 95 резко негативны, причем, вполне по-русски: никакой объективности. Да и о моих картинах пишут иногда – «запредельно плохой фильм»...
– Но недавно я слышала, в Доме кино на Васильевской, на премьере вашего фильма «Дом дураков», женщина говорила: «Молодец Кончаловский – наконец-то снял фильм не для отморозков, а для людей!» А другая говорила: «Что-то Кончаловский так чеченов полюбил?»...
– Но ведь это не критики – это зрители. Критики партийны... И чеченцев я не «полюбил», а просто понял их немножко – готовясь к съемкам, я специально изучал всё, связанное с Чечней. Чеченская проблема – не вчерашняя... Вообще, удобно знать, кого надо не любить, так проще, когда готова формула: «чеченцев надо не любить», «черножопых надо не любить», «евреев надо не любить»... и так далее. Тогда все просто и не задаешь себе вопросов. «Подвергай всё сомнению», – сказал кто-то из великих, Декарт, может быть.
 Фильм же мой замалчивают, а если нет, – то ругают. Меня же это не задевает совершенно! Писать сегодня дозволено все, что угодно. Критики это одно, а зрители – это совершенно иное: только что на фестивале в Самаре фильм получил первый приз “Симпатии зрителей”. Так что, пусть себе ругают.
– А кого вы не любите, кроме критиков?
– Я теперь не могу сказать, что я их не люблю – я их раньше не любил, а сейчас мне их... – Андрон задумался, подыскивая правильное слово, и завершил, – ...жалко. Не всех – русских критиков, это сублимирующие люди, они хотят быть замечены! Приходит газета – а её никто не читает... в неё заворачивают селедку, или используют в гигиенических местах. А если и читают – то очень мало.
Поэтому любое, даже достаточно авторитарное правительство – как наше, может спокойно разрешить печатать всё, что угодно. А вот телевидение смотрят – поэтому там безответственных заявлений очень мало – там есть обратная связь: человек понимает своё значение, он начинает понимать вес своих слов, любой государственный деятель, если он не сумасшедший, понимает, что может лишиться своего поста, ну, разве за исключением Жириновского...
Там есть связь между значением слова и пониманием того, какой оно вызовет результат – чего нет в газетах: поэтому они всё могут писать – плохая картина, а сделал её талантливый режисер, и критика будет писать что-то обтекаемое, потому что нельзя ругать – она партийна. Они не виноваты – это часть русской ментальности.
– А вы сами довольны своей картиной «Дом дураков»?...
Андрон почти не дослушал вопрос:
– Она могла быть лучше... Какие-то вещи в ней могли быть лучше, есть что-то, что не получилось – сложно снять так, чтобы получилось всё! Но у меня получилось про то, что хотел, – договорив, Андрон пригласил жестом Анну продолжить, заметив, что она готова завершить прерванную фразу.
– А у вас есть картины такие, о которых вы жалеете, что их сняли?
– Нет... Жалею, что поздно уехал в Америку, – не в первый раз при мне повторил Андрон, – надо было бы раньше, там бы я еще многому научился, работая с большими компаниями, как быть коммерческим режиссером – и этот опыт был важен.
– И этот опыт вам сейчас пригодился? – полюбопытствовала Анна.
– Опыт всё время годится – это жизнь, она всегда чему-то учит. Знаете, вот родился волчонок в лесу, сначала его натаскивает волчица, он учится есть, потом – как самому поймать барана, потом появляется охотник и стреляет, – теперь волк учится, как прятаться, как убегать... Так что, вы спросите, показалось волку более полезным в его опыте? Всё полезно! И как барана красть, и как прятаться – так и мы учимся...
А иногда мы учиться не хотим... Это с возрастом приходит, когда учиться уже не хочется. А Америка... – и Андрон снова повторил почти слово в слово фразу, которую я от него услышал в Калифорнии много лет назад: – Жалею, что поздно уехал – надо бы лет на 10 раньше...
И я вспомнил как, где-то в начале 80-х, Кончаловский рассказывал мне: глава кинокомитета Ермаш предлагал ему: “Положи мне на стол свой загранпаспорт, – тогда Андрон был женат на француженке, он мог свободно перемещаться по миру, и уже что-то завязывалось у него с работой в Голливуде. – Возвращайся, – убеждал его Ермаш, – запустим для тебя любую картину. Две картины!”
Тогда Андрон не вернулся. Вернулся он позже...
 
...И ВСЕ-ТАКИ О ГАЗЕТАХ

«Приходит газета – а её никто не читает...». В тот раз с Кончаловским я спорить не стал – ему виднее. Но вот что я знаю сегодня...
Газет там действительно много – и как на все хватает читателей?.. При этом, вроде бы, никакой цензуры: есть издания открыто критически настроенные по отношению к власти, есть открыто же проправительственные, есть полу- и вполне порнографические изданьица и даже изданьища, но и эти, бывает, не чураются политики. В общем, – “...свобода, брат, свобода!”. Хорошо это или плохо? Кому как.
Но вот... Прошло каких-то три-четыре года, и сегодня я уже был бы осторожнее в оценке неподцензурности российской прессы. Совсем недавно один русский журналист поведал в московской телепередаче: скоро газет будет в России меньше, даже гораздо меньше. История такая: некто, правительственный чиновник высокого, ну очень высокого ранга пригласил к себе богатого, ну очень богатого промышленника, из олигархов.
”Почему, – поинтересовался чиновник, – во всей Франции выходит 50 газет, а у нас только на московских прилавках число их названий – 450, мне тут доложили?..”
И чиновник вежливо попросил олигарха прикупить – разумеется, для личного пользования и выгоды этого олигарха, – самую главную организацию, которая эксклюзивно распространяет почти все российские газеты и журналы, всю периодику, и в розницу и по подписке. Хочет – распространяет, а хочет – не распространяет.
Дальше объяснять? За счет каких газет их общее число уменьшится – скоро, наверное, узнаем, думал я тогда. Уже узнали... Здесь вспомню события, предшествующие нашей беседе, вот они.
“Новые Известия” приостановили выпуск с одновременным увольнением Игоря Голембиовского, выполнявшего обязанности главного редактора и гендиректора, пришедшего в газету с ее созданием после раскола “старых” “Известий” в июне 1997-го. Приостановили сразу после публикации в “Новых Известиях”, как считают комментаторы, статьи о нарождающемся культе личности российского президента Владимира Владимировича Путина... И почти сразу был назначен новый редактор и новый гендиректор. Газета вышла снова, и теперь она мало отличается от других, присмиревших.
Хотя сохраняется воздух воли 90-х в двух-трех изданиях – в Москве и на далеких окраинах. Какой ценой – ведомо их редакторам. Да и надолго ли?..
Или вот, из сравнительно недавних историй: был – «Московский Корреспондент» с его скандальной публикацией о дружбе тогдашнего президента страны с известной гимнасткой... «Закрылась газета по причине экономической нерентабельности», – объяснил её владелец. Да и другие были, о которых и вспомнить сегодня нечего.
Ну ладно, это – было, об этом и россиянам, кому интересно, известно не первый день.
А что – сегодня? В нынешнем, 2011 году, вышла в Лондоне книга высланного из России британского журналиста Люка Хардинга – там приведены любопытнейшие факты, в которые и поверить-то, порой, трудно, больше того – не хочется. Автор вспоминает: началось всё с интервью, взятого его коллегами из лондонской «Гардиан» у Березовского, где тот рассказал, что планирует финансировать в России свержение «режима Путина». Не слабо... И вскоре, пишет автор, с ним стали происходить очень странные вещи – «...на меня насело ФСБ... а в 2007 году они проникли в мою квартиру», и потом еще, и ещё.
Повторю: «Ну ладно, это ведь иностранный корреспондент, – думал я, читая интернетную заметку, – с ними в России всегда что-то было не так». Но дальше: Хардинг называет три негласных табу, которые касаются всех – их можно игнорировать, пишет он, «...но могут наступить последствия, с которыми я столкнулся».
Итак, перечисляет автор, не следует писать о тайных активах, которыми располагает Путин, его команда и друзья, это первое – хотя всё было обнародовано в скандальном «ВикиЛикс», регулярно публикует подобную статистику «Форбс». Вот о корупции в стране абстрактно – пожалуйста! Пишите! Но не о конкретных людях.
А еще нельзя писать о деятельности ФСБ и, в частности, о причастности ФСБ к убийству Литвиненко. И третье – не следует писать о войне на юге России в мусульманских республиках. То есть писать можно, но только в рамках организованных МИДом пресс-туров, что есть, по мнению автора, «пустая трата времени».
Такие дела... Ладно, об этом хватит.

НОГАМИ В ЖИВОТ...                                              

Есть у газетчиков такое выражение: “лезть ногами в живот”, – немудрено, что сегодня оно пришло мне в голову, перечитывая предыдущие страницы этих записок. Сегодня популярно определение «гламур» для той части прессы, о которой чаще говорили обобщенно – «желтая».
«Да зачем это всё Андрону? – думал я, слушая вопросы журналистки, – существуют же деликатные способы остановить её».
И, между тем, возвращаясь к остающейся части записи нашей беседы, убеждаюсь снова: Анна – вопрос за вопросом – продолжала «ногами». Мне даже показалось, что теперь ответов Андрона она почти не слушает, надеясь на магнитофонную запись, а может, еще и потому, что уже не всегда на них рассчитывает. Вопросы из нее сыпались, «как горох из худой корзины» – другое сравнение не приходит в голову. Однако, приведу сохранившееся на пленке:
– Вы столько раз женились, – а легко ли мужчине начинать в жизни всё заново? Вам приходится подстраиваться – под другой характер, другие привычки... Или вы заставляете жен подстраиваться под себя? – вот, ведь и об этом не забыла.
– Никого я ничего не заставляю просто потому, что мне везло, нам нравилось быть вместе!
– Вам везет уже несколько раз...
– Да, женился, расходились... Но пока повезло мне один раз – потому что вот сейчас я не хочу разводиться! – твердо сказал Андрон. – Если бы мне повезло раньше, я бы тоже не разводился, – рассмеялся он.
– А сколько у вас детей? – поинтересовалась польская гостья.
– Давайте, подсчитаю... – два... три... пять! – и все от разных жен.
– Недавно я видела фильм вашего сына – что вы о нем думаете?..

Перебью себя такой информацией, кажется, она здесь уместна: одновременно с выдвижением на «Оскар» 2011 года – «За лучший иностранный фильм» рядом с именем номинанта от России Никиты Михалкова оказалось и имя сына Андрона – Егора Михалкова-Кончаловского, правда, от Казахстана. Ну, бывают совпадения!
Скандал же, вызванный самоназначением в номинанты председателя российского Оскаровского комитета Никиты Сергеевича... – хочется думать, это отдельная тема, никак не касающаяся Егора, действительно очень талантливого кинематографиста.
 
Но это – кстати. А тогда:
– Да ну вас, – поморщился Андрон, – снова о кино, давайте сменим тему...
– А про женщин можно?
– Пожалуйста!
– Вы предпочитаете компанию мужчин или женщин? Или детей? Или зверей?
– Мне всё равно...
Я, не сдержавшись, шепнул Андрону, пока она возилась с магнитофоном, проверяя пишет ли: «Ну, давай же, поговорим, пусть она отдохнет!».
Он согласно кивнул, и обернулся к Анне:
– Людей... Хотя, вообще-то, не так много людей в жизни, с которыми интересно... в принципе.
– А с кем именно вам было интересно?
– С кем интересно, с теми и держусь! – Андрон заметно стал раздражаться. – В разное время – с разными людьми, все меняется. Меняются интересы... Да и вообще, мне сейчас интереснее остаться с книгой, чем ходить на презентации... Не люблю людных мест, мне интереснее с друзьями поговорить, книгу почитать...
(С книгой... эту часть беседы я вижу отдельной главой в записи – приведу её ближе к завершению рассказа о нашей встрече).
 – А сами вы какое кино любите?
 – Кино я смотрю редко...
 – Вам кино неинтересно? – удивилась Анна. – Но всё же, какой фильм вас заинтересовал из последних?
– Заинтересовал или понравился?...
Андрон промолчал и, поняв, что не дождется ответа, она спросила:
 – Каким своим фильмом вы больше довольны?
 – Какого своего ребенка вы любите больше? – теперь Андрон уже не скрывал своего раздражения назойливостью гостьи. – К какой ноге вы относитесь лучше – к левой или правой? – не сдержался он и заключил: – Всё, это последний вопрос!
– Ну еще 10 минут... – просительно привстала журналистка, – я только спрошу про вашу семью... Вы из такой семьи! Папа гимны писал, – и она выжидательно, не мигая, уставилась на Андрона.
Ну не давала ей покоя эта тема. Гламур...
Тогда, 15 лет назад, в Калифорнии, мы говорили с Андроном о его отце, о Сергее Владимировиче Михалкове, – вот и снова, в Москве, вернулись к нему. Сейчас, когда его не стало, хочется помнить только самое доброе, а было и такого немало, но об этом – ниже...
– Отец не только гимны писал – у него замечательные детские стихи, он классик детской поэзии. Он большое место занимает в русской литературе, он все-таки большой детский поэт и баснописец. Гимны же – это не поэзия... – добавил он.
 – Ему, наверное, завидовали, что он гимны написал? – Анна ожидала, пока Андрон завершит фразу.
 – Конечно! Не все и не обязательно, по-разному оценивая творчество отца. Вот Евтушенко, который не очень любил папу... Они как-то приехали ко мне вместе, и Евтушенко сказал: «Сергей Владимирович, а ведь гимн, я прочитал второй вариант, – говно!» А папа ему только сказал: «Учи текст!» Еще папа сказал тогда замечательную фразу: «Зачем вообще нужен новый гимн? Я бы просто оставил старый со словами «Боже, ЦК храни...»
– Я с ним беседовала лет 10 назад: он, заикаясь, но такое может сказать! – подхватила Анна. – А недавно я перечитывала книги вашей мамы... ее воспоминания, и кому-то об этом говорила, а мне сказали – ну, что ты читаешь эту полковницу КГБ? Она же в органах работала!.. Вы слышали такое?
Так, подумал я, настойчивая дама, – в ход пошла тяжелая артиллерия.
Андрон рассмеялся:
 – Нет, этого я не слышал. Я слышал, что мой папа был генералом КГБ, но вот про маму... Ну, что делать, вот такие невероятные истории придумывают.
 И снова – “ногами”:
– Когда вы слышите, что про семью пускают такие слухи – вас это как-то касается? Задевает?
 – Раньше касалось, а теперь – нет, – твердо заключил Андрон. – Говорили, что и я работаю в КГБ, в Америке тоже писали такое... Ведь и мой портрет, – закрывая тему, засмеялся Андрон, – был на первой полосе “Лос-Анджелес Уикли” (популярном, у молодежи особенно, развлекательном еженедельнике) с подписью: “Выкормыш КГБ”. Забавно всё это, что тут скажешь!.. Я никогда не был диссидентом, но и никогда не был с властью.
– А вы знаете, что с первым мужем мамы случилось? – да, видно основательно готовилась к этой встрече журналистка.
– Его расстреляли... Но они развелись до того, как его посадили. Вот если бы они не развелись, то и мама тоже «загремела» бы с ним в лагерь. Они же были в Америке довольно долго... Мама не хотела с ним жить – она разочаровалась в нем и поэтому вернулась в страну раньше, чем он. Она была очень религиозная... «полковница», – усмехнулся Андрон.
«Алексей Богданов, коммерсант и разведчик, повторивший судьбу многих, «вернувшихся с холода» – была о нем публикация в 90-е годы в российской прессе: вот, видимо, откуда эти слухи...» – вспомнил я. И промолчал.
– А ваш дядя убежал после войны или уехал как-то во Францию – как он там оказался?
– Это не дядя – это мой двоюродный дедушка. У него была вообще трагическая жизнь. Он ушел к немцам, а его сын был в армии. Дед ненавидел большевиков, он скрывался от них в Минске – боялся, что его посадят. Ему в стране не давали преподавать, а ведь он был почетный доктор Оксфордского университета.
С началом войны он решил: вот немцы придут освобождать Россию от большевиков... Хлебом-солью их встречал. Только потом, через два месяца, он увидел, как немцы тащат какого-то человека за волосы в Гестапо, попытался за него заступиться... «Как можно такое – вы же нация Шиллера!» Чем кончилось – понятно, немцы отправили и его в концлагерь.
– Он писал такие книги – у вас не было в семье неприятностей из-за этого?
– О нем забыли... В это же время, когда он оказался в Германии, Сталин говорил свою знаменитую речь: в ней он упомянул 10 великих русских имен – Пушкина, Толстова, Кутузова, Суворова, Дмитрия Донского, Александра Невского, Репина... и Сурикова – деда мамы, тестя Петра Кончаловского, кто-то вставил в речь Сталина имя моего прадеда. И семья Кончаловских стала «святая» – неприкасаемая.
А в лагере перемещенных лиц он назвался Степановым, и его потом выписала к себе одна родственница – их старшая сестра, она жила в Париже и преподавала там русский язык. Иначе после войны он попал бы в Гулаг... Он еще долго жил под фамилией Степанов, и только после смерти Сталина восстановил фамилию, в 56-м году, и стал печататься под своим именем, книги его выходили в ИМКА-Пресс. Мне довелось прочесть его «Пути России».
– А вы с ним были знакомы? Мне все подробности интересны – я ведь собираюсь писать о вашей семье. Я читала его книги в библиотеке...
– Ну, как я мог быть знаком с человеком, который жил в Минске и скрывался там от большевиков! После войны в семье его не вспоминали, и я узнал о его существовании спустя много времени, – его уже не было в живых. Всё! – теперь Андрон уже был непреклонен. – Давайте заканчивать...
– Ну еще чего-нибудь интересное расскажите! Вот вы основали «Фонд Кончаловского», так она назвала «Продюсерский центр Кончаловского», с какой целью – собрать денег на съёмки фильмов? – уже поднимаясь, спросила гостья.
 – Хочется помочь людям...
 – И себе тоже? Вам разве ничего не надо? – продолжала допытываться паненка.
 – Мне много чего надо! Но надо любить то, что имеешь, а этот Фонд – благотворительный – помощи людям искусства, их детям.
 – Ну, а на кино деньги кто вам будет давать? Откуда у вас взялись средства на новую картину? От государства? Или помог кто-то?
 – Да в банке взял я их – полтора миллиона под 15 процентов годовых.
 После нашего почтительного молчания Кончаловский уверенно продолжил:
– Надеюсь, смогу вернуть! Запускаться с ним будем после, а пока я готовлюсь снимать фильм для американского телевидения...
Журналистка быстро засобиралась, поняв: всё! – лимиты времени исчерпаны.
– А вообще – какие у режиссера планы? – вопрос нормальный для завершения встречи, почти с облегчением подумал я. И действительно, гостья слушала ответ Андрона уже стоя, готовясь прощаться.
– Планы? Готовлюсь снимать американский многосерийный фильм. И пока об этом – все! – взмолился Андрон.
Я почувствовал, что наступает правильный момент, и перехватив инициативу, пользуясь тем, что Анна заторопилась, полагая, что набралось достаточно сегодня услышанного, спросил его о чем-то «не для печати». Притихшая, она быстро собралась, подобрала с журнального столика листки, в которых делала заметки по ходу беседы, уложила их в сумку с магнитофоном.
Здесь магнитофонная запись прерывается женским смехом – это Анна, наконец, прощается с Кончаловским, он, конечно, говорит ей у дверей какие-то приятные слова: ведь не просто женщина – полька! А он умеет быть галантным, причем, вполне искренне.
Наша беседа постоянно прерывалась звонившим телефоном, теперь он просто не умолкал, а лента в моём магнитофончике, уже дважды замененная, продолжала накручиваться на катушку...

                                                 ***
Вот ещё части магнитофонной записи с ответами Андрона на вопросы, которые мне удавалось задать ему, пока умолкала польская гостья, и ещё потом – после её отбытия. Я намеренно выделил их – так мне показалось уместным завершить главу, посвященную Андрону Кончаловскому, дружбой с которым я дорожу вот уже столько лет.

 АНТИГЛОБАЛИЗМ?...

 Уже недавно, в 2011-м, обозреватель «Известий» Лидия Шамина после беседы с Андроном замечала: «Откровенность его... обескураживает и даже раздражает, потому у него есть либо яростные противники, либо столь же пламенные поклонники». Справедливо ли? Судите сами.
 – Да разное читаю... – особенно мне сейчас интересен антиглобализм, его корни, его причины... – и Андрон обстоятельно пояснил, почему именно антиглобализм ему интересен, отвечая на вопрос Анны – «что он читает?».
– ...С чего бы? – поинтересовался я. Ответ Андрона, приведи я его здесь, занял бы немало места, перебивая ритм изложения, – потому он окажется ниже в завершении главы.
Не со всем, тогда от него услышанным, мне хотелось соглашаться, так что, позже, оставшись вдвоем, мы вернулись к теме и даже немного поспорили. Здесь же я приведу, только отчасти, наш разговор – подробности его могли бы составить, может быть, не самую скучную часть записи беседы, когда-нибудь я изложу и их.
Но продолжу.
Итак, вот главное, что я услышал тогда от Андрона:
– Глобализация... Читаю на эту тему очень много. Антиглобализм транснационален – это, по сути, постмарксизм. А он-то и порождает террор. Терроризм родился не потому, что кто-то беден, а кто-то богат. Антиглобализм – он заключается не в той причине, что американцы богаты, а в том, что они думают, что во всем правы! Сочетание того и другого и порождает антиамериканизм: идеалы американизма не универсальны, даже свобода понятие не универсальное... даже смерть понятие не универсальное: для индуса – это одно, а для сибирского шамана – другое. И право – тоже понятие не универсальное.
 В конечном счете, антиглобализм работает на будущее, его адепты хотят построить более разумное общество. Я не антиглобалист – я просто считаю, что сегодня мировой капитал ничего не делает, чтобы три четверти населения планеты развивалось. Крупные экономисты считают, и доказывают это, что транснациональные компании просто не заинтересованы в возникновении местных квалифицированных кадров в странах третьего мира. Дело же не в том, чтобы было достаточно денег на гамбургер и бутылку кока-колы, хотя и это нелишне...
Ведь что творится в Африке: белых оттуда выпирают... Сначала Запад единодушно проголосовал за создание Заира, Руанды, Зимбабве – создали им независимость, мол, «кончай колониализм!». Запад, его либералы, создали 160 государств, которые сейчас не могут сосуществовать. Им сказали: либерализуйте рынок и у вас всё получится! Это же бред! Люди же там не знают, что такое рынок, ездят на верблюдах, на ишаках... Какие в жопу свободные выборы? Да они же не знают, что это такое!
Позволю себе привести здесь до буквы произнесенное Андроном – только так, пожалуй, и можно сохранить на бумаге его убежденность и эмоциональность фразы:
 – Навязали им сначала свои, чуждые им, понятия, а теперь сетуют: «...У вас режут!». Не надо было создавать эти 160 государств, которые не в состоянии следовать универсальным человеческим ценностям. А что нужно было? Не знаю... Просвещение, инвестиции? Но только знаю, что транснациональная компания – это новая империя. Пока же всё идет к тому, что лет через десять вода будет гораздо важнее как источник политического давления, чем нефть – она важнее в урбанизации населения во всём мире: каждый год 100 миллионов жителей прибавляется к городам.
 Крестьяне живут в картонках из-под телевизоров, плодятся, никакой гигиены – там зарождается новый терроризм, уже не мусульманский. Почему получились Тайвань, Сингапур... – их сначала научили зарабатывать деньги.
Так вслух размышлял Андрон...

Здесь по теме уместно вернуться к первому часу нашей беседы, когда в ней участвовала гостья из Польши. Пользуясь тем, что Андрон, задумавшись, замолчал, я вспомнил наш с Битовым давний разговор:
– Шел 1991-й – уже нет СССР. Какая помощь Запада новой России сегодня нужна – деньги, продукты питания, промышленное оборудование? – спросил я Андрея.
– Ни в коем случае! Нас нужно научить работать, тогда всё будет, своё!
С этим тезисом Андрон решительно не согласился:
– Русских работать научит только авторитарный режим, это же православная страна – вертикальная!
– Сталин-то не научил! – вмешалась, притихшая было, пока мы дискутировали с Андроном, польская гостья.
– Как не научил – еще как работали! – возразил Андрон. – Еще, будь здоров, как работали... Если бы Сталин был Пиночет – всё было бы нормально. Но он верил в коммунизм – в то, что не нужно денег, а это идеология ложная. Он был даже не марксистом – он был большевиком, а ложная идеология правильного результата не дает. Может быть, даже при Берии всё могло быть нормально. Это ложный посыл, что тоталиризм не дает в экономике положительных результатов. Вот вспомните – Ататюрк изменил Турцию, авторитарный режим полковников в Греции...
– Так ведь какой ценой...
 
Совсем недавно мне встретилось интервью Кончаловского «Известиям», в котором он цитирует Столыпина:
 – «Либеральные реформы режима можно проводить только при ужесточении режима» – гениальная фраза, она меня поразила! – и завершил, заметив, что либеральные реформы у русского человека всегда ассоциируются со слабостью власти и «начинается бардак» – как у нас в стране.
                                                  ***
Хорошо бы со временем вернуться к теме, думаю я сейчас, прослушивая наново запись тогдашней нашей беседы, – жизнь поводов к тому предлагает достаточно. А тогда, оставшись с Андроном вдвоём, я напомнил ему вопрос польской гостьи, на который он коротко ей ответил – «Нет», и сразу заговорил о чем-то другом.
– Уже между нами: ты, правда, не жалеешь, что оставил Америку? Успешность в Голливуде не всегда становится уделом пришлых кинематографистов. А с тобой – это было: вот ведь «Танго и Кэш» почти сразу стал кассовым, если не сказать «культовым»...
– Но ведь был еще «Ближний круг», – добавил Андрон, – который купила «Колумбия». Президент ее восклицал: «Это же номинация на «Оскар» верная, – и мы это сделаем!» Только вскоре президента Колумбии сняли, пришли люди другие, они-то в прокате картину и провалили, выпустив одновременно на экран две свои премьеры – одна из них «Багзи» – сам понимаешь, каково конкурировать в Штатах с гангстерским блокбастером!..
А ведь это те самые люди, с которыми я снимал «Танго и Кэш», – ты помнишь, я снял картину не до конца, ушел с нее, правда, получив полностью оговоренный гонорар... Вот когда я понял, что мои картины здесь, в Штатах, будут «давить» – и вот тогда я поехал в Россию. Да и вообще стало интересно в России. Так что, моя американская страница оказалась перевернута... в силу многих обстоятельств.
Я хотел снимать своё кино, а в Америке этого я бы не смог. И прежде всего потому, что я не американец. А вот независимое – и по идеологии, и финансово – русское кино, авторское сегодня я могу снимать в России и мне это интересно – времени в моей жизни не так много, хочется снимать только то, что кажется абсолютно необходимым.
Так что, в Америке у меня что-то получилось, что-то меньше получилось... год я просидел – что-то мне предлагали, и всё не то, что хотел бы. Конечно, хорошо много зарабатывать, и я мог бы там оставаться, а всё-таки хочется делать то, что хочется, – повторил он.
– Совсем как в рассказе кого-то из близко знавших Семена Кирсанова, – вспомнил я. – Ему предложили написать песню на какую-то заданную тему, актуальную по тем временам, кажется, про Сталина – он отказался: «Не хочется».
– Почему? – недоумевали знакомые.
– Да нет, не хочу!
– Но ведь хорошо заплатят, это выгодно!
– Нет, не выгодно!
– А что же – выгодно?
– А выгодно то, что хочется, – отвечал поэт.
Андрон рассмеялся:
– Именно! Замечательно! Плохую картину сделать почти так же трудно, как хорошую, – продолжал Андрон. – Надо так же найти деньги, найти артистов, смонтировать её. Разница заключается в деталях: из одной и той же истории можно сделать полное говно, а можно – блеск!
Детали заключаются в точке зрения авторов фильма: сюжет – «человек убил старуху» – из этого можно сделать страшилку, чернуху, а можно – «Преступление и наказание». Именно точка зрения, наверное, и определяет сделанное, как произведение искуства. Для меня самое главное не просто финансовый успех фильма, а то, когда после картины приходит чувство благодарности зрителя...
 
В комнату заглянула Юля, жена Андрона, до того остававшаяся где-то в глубине квартиры, – это о ней он говорит: «Всё – лучшая и последняя!» Перекинувшись несколькими словами с нами, она вышла. Воспользовавшись паузой, я положил на стоявший между нами кофейный столик один из томиков моих «Бесед».
– Здесь есть глава «Леночка» – в ней и ты участвуешь опосредованно, – я раскрыл страницу с фотографией Кореневой.
Андрон взглянул, улыбнулся и положил книгу на подлокотник тахты.
 – У тебя вышли «Низкие истины» – там она фигурирует, да и многие женщины, тебе когда-то близкие. Ты предельно откровенен в повествовании о людях, о женщинах, в частности, – кто-то высказывал тебе свои обиды? И какова реакция прессы на книгу – ругают, хвалят?..
– Знаешь, книгу замолчали – было две-три статьи, и всё! А ведь напечатали тиражом 100 тысяч – поразительно! Пришло колоссальное количество писем, феноменально... А ругательных – нет: кого-то интересуют последние главы, кого-то кино, кого-то «клубника», а вот «обиженных» – нет. Так ведь я и назвал женщин не всех – только незамужних.
И знаешь, – продолжил он, – наступает время, когда надо разбегаться с людьми, с которыми хорошо развлекаться. Ну да, я не стесняюсь рассказать, как жил в Америке «на икру». А почитай мемуары Сартра или автобиографию Жан-Жака Руссо, в которой он рассказывает, как занимался онанизмом. Ну и что? Есть люди достаточно смелые и откровенные.
Мы оба рассмеялись.
 
Здесь уместно отступление: я в тот день, и еще долго потом, оставался под впечатлением от премьеры «Дома дураков».
«Отчего?» – пытался я понять. Сначала – об этом.
Фильм Кончаловского я бы не советовал смотреть на ночь. Так вот: после сеанса не было аплодисментов, как это обычно происходит на премьерных показах – даже, когда приглашенные аплодируют просто из вежливости, потому что – традиция. Зал молчал потрясенно. Или – растерянно. Я вместе со всеми проследовал в фойе, обменялся с Андроном рукопожатием, условился о домашней встрече и, не задерживаясь, отправился к себе. И только далеко заполночь, когда, казалось, не удастся уснуть, я поднялся, нашел чистый блокнот, почти наощупь записал в нем что-то – и так, на протяжении ночи, – еще и еще раз...
 «Дом дураков». Назван фильм беспроигрышно: вспомните хотя бы «Корабль дураков» Стэнли Крамера, «Школу для дураков» Саши Соколова, отмеченную в свое время Набоковым.
Поразительно: фильм о войне, жестокой, и велик соблазн, ближе к его концу, «убить» кого-то из главных действующих лиц – на экране этого не происходит. И вообще – в фильме нет трупов. Или – почти нет. Если позволительно так выразиться – «свежих», то есть возникших по ходу действия. Хотя, фильм вообще не «про войну» – он против войны. И не только в Чечне – против войны вообще.
Наверное, ему, российскому режиссеру, и, в самом добром смысле этого слова, патриоту (а мы знакомы не первый год – он именно такой), путь к этой ленте не был прост.
Российская аудитория готова была принять фильм о «плохих» чеченцах, и о «хороших» русских – особенно после недавней трагедии в Москве, унесшей жизни десятков детей. Взрослых – тоже... И такие ленты появляются. Затрудняюсь сказать, какими глазами я сам бы смотрел «Дом дураков», будь я на месте Марка Розовского – его тринадцатилетняя дочь провела дни в захваченном чеченскими боевиками московском театре на Дубровке, пока ей не удалось оттуда бежать.
Правда, сама Сашенька сегодня вспоминает об этом довольно спокойно – так мне показалось...
В фильме вообще нет плохих людей. Но есть больные: рефреном повторяются в кадре на фасаде «дома дураков» – психиатрической больницы – «Больные люди»... больные люди... больные люди...
«Прекратить стрельбу!» – эта команда заглушает звук перестрелки, внезапно возникшей по почину одуревшего от анаши русского солдатика, она слышна с обеих сторон – с чеченской и с русской. Люди, прекратите же стрельбу! В этом, собственно, смысл фильма – так я его понял. Фильм вовсе не «прочеченский», как посчитали многие, даже большинство российских рецензентов, – он задуман и создан Кончаловским прочеловеческим, таким я его принял.
Оказавшись в зоне боёв, лечебница для психических больных, дом умалишенных, становится местом драмы, но удивительной, в которой сумасшедшие и их врач оказываются людьми, являющими собой пример «нормальным», стреляющим друг в друга. Вот героиня фильма (играет её Юля Высоцкая, жена Андрона, молодая невероятно талантливая актриса), вроде дурочка, предельно наивная – она не расстается с аккордеоном, на котором едва умеет играть, с ним она встречает захвативших лечебницу чеченских боевиков.
Удивительный фильм, заставляющий зрителя ощутить необычайно остро противоестественность войны: вот оружие отложено в сторону – и люди-то оказываются совсем другие, совсем другие, совсем! Они и на самом деле другие – они способны к милосердию, к великодушию по отношению к только что державшим их на автоматной мушке.
Тема фильма жестока, обстоятельства действия жестоки – но режиссер удивительно нежен, именно нежен по отношению к героям ленты. Даже «обнаженка» (используя термин российских фильммейкеров), на экране целомудренна: голая, безумная женщина раскачивается на подвешенной к потолку простыне. Этот кадр вправе занять место в учебниках режиссерского мастерства в числе лучших образцов искусства кино. И займет, непременно.

                                            ***
Возвращаясь к тому дню, – о чём еще тогда мы говорили, оставшись вдвоём? Да о многом, но приведу здесь только это, сказанное Андроном, – вот, примерно, как оно может звучать в коротком изложении.

Кино и не только...
– Главное – чтобы получилось про то, что хотелось. А что не получилось – можно вырезать. Я очень много вырезал. Мы учимся каждую секунду, если мы хотим учиться. А иногда – не хотим...
– Ты сказал, – заметил я, что из «Дома дураков» вырезал куски, где проявилась «мягкость». Но, мне представляется, это было бы –достоинством ленты, не потерял ли от этого замысел всего фильма?
– Знаешь, – ответил Андрон, – «Дом» имеет в определенном смысле свою графику – поведение людей, там всё страшно. И когда я стал снимать сцены безумия, они получились мягковаты... я подумал – лучше оставить всё коротко.
 Мощная любовь к своим героям вызывает порой очень жесткие вещи – так у Бергмана в «Криках и шепотах»: женщина вставляет себе между ног кусок битого стекла – это великая, потрясающая сцена – очень жестко!
Вот ты говоришь... – Андрон положил трубку, коротко ответив звонившему: «Потом!», и продолжил, обернувшись ко мне: –  ты говоришь, что запомнился тебе как символ всей картины, как ее идея, отчаянный крик офицера окружившим «Дом» солдатам: «Прекратите огонь!», и потом это же кричит чеченец. Или еще: сделанная чеченцем надпись на доме «БОЛЬНЫЕ ЛЮДИ». Я даже думал так назвать картину... но это уж слишком точно.
Символы? – наверное... Это может стать ими, но может и не стать. А другому запомнилось иное, третьему – еще что-то. Архитектоника фильма требует катарсиса, если его нет – для меня это не искуство. Важен интенсивный взляд на человеческие чувства. У Феллини бывают кадры: женщина просто идет и всё время улыбается – и это может быть символом всей картины. Этот же образ в другом месте или в другом фильме может действовать разрушающе – важно, что это стоит на правильном месте картины.
Архитектоника фильма, это как в музыке «ля бемоль» – а в каком-то бездарном произведении этот же красивый «ля бемоль» его не спасает.
Или – женщина может рыдать вот такими слезами, а зритель будет зевать. Важно, чтобы слезы были в зале... А «Дом» – что-то, и правда, наверное, в фильме взято от Феллини. Я бы хотел всё у него взять! Не получается...
– Вот и в твоём «Доме»: героиня голая – а нагота её целомудрена, она не смущает и не вызывает раздражения неуместностью на фоне всей той жестокости, на котором развивается действие фильма.
– Да, это важный момент – когда зритель не развлекается, а испытывает катарсис. Вообще-то, я бы с большим удовольствием сейчас не снимал кино, – неожиданно завершил он фразу, – а написал бы два сценария – Рахманинов... Щелкунчик... такие темы!

И ведь написал, добавлю я сегодня. И поставил «Щелкунчика». Будучи коротко в Москве посмотреть фильм я не успел. Жаль.
В какой-то момент я посчитал уместным показать Андрону только что вышедшую в Москве мою книгу: «Вот видишь, фотографии из моих рабочих и домашних альбомов – помнишь эту, в твоём поместье в Брентвуде?»
Андрон пролистывает книгу, останавливаясь взглядом на страницах с фотографиями – а их, стараниями издательского художника, уместился в ней не один десяток.
– Отдаешь? Спасибо. Тогда – надпиши.
Чуть помешкав, придумываю какую-то многословную надпись, на всю титульную страницу, передаю книгу Андрону. И, следом, достаю из сумки старое издание „Рачихина“:
– Ты же знал его?
– Конечно, мы с ним на „Сибириаде“ работали.
– И знаешь о его судьбе?
 – Да, его вроде арестовывали...
 – А вскоре он умер... странный был парень, многое я до их пор не понял в нем, в том, что вокруг него происходило: смерти, побеги – сюжет вполне кинематографический, я это не к тому, что вот, – снимай! Хотя, почему и нет?.. Хотел взять этот сценарий Тодоровский-младший, Разумовский Андрей тоже – пока ни тот, ни другой не нашли денег. А так – просто вспомни: время, обстоятельства...
– Конечно, будет интересно почитать. Нет неинтересных историй – есть неинтересные рассказчики.
 
Сколько времени мы говорим? – я первым взглянул на часы, не дожидаясь, пока это сделает мой собеседник, – ведь часа три уже прошло, точно...
И вскоре я оставил Андрона, чтобы уже дома прослушать трёхчасовую магнитофонную ленту – что и проделывал с того дня неоднократно, возвращаясь к этим запискам уже теперь, в 2012 году.
А тема следующей главы – предтечи этой, позволяет вернуться во времени к началу 80-х.
        Итак...
Глава 2. ЖИТЕЛИ ВОЛШЕБНОГО МИРА

ЗА ЧАШКОЙ ЧАЯ В „ДВОРЯНСКОМ ГНЕЗДЕ”
С АНДРЕЕМ КОНЧАЛОВСКИМ

Подъехали мы почти одновременно – я едва приблизился к дверям дома, как из подкатившей к неширокой полоске тротуара машины вышел Сережа Рахлин. Открыв дверцу, он помог выйти из салона Миле – супруге и соавтору по множеству публикаций.
Кончаловский встретил нас в дверях, придерживая плечом трубку переносного телефона. Забегу вперед: все последующие часы, несмотря на просьбу к домашним подзывать его на звонки только в самых экстренных случаях, наша беседа прерывалась множество раз. И тогда мы, дожидаясь Андрея, в который раз оглядывали просторный двор, где под тентом за садовым столиком происходило чаепитие, сопровождавшее нашу встречу. Густо посаженные по периметру двора деревья – всех пород среднерусской полосы – полностью изолировали его пространство, примыкая почти вплотную к дому.
 Второй этаж просторной террасой был обращен внутрь двора, ее деревянные белые перила вполне могли быть перенесены в антураж постановки чеховского спектакля – настолько точно копировали они архитектуру дворянской усадьбы. Бассейн, заменивший собою пруд, дополнял достоверность иллюзии. И – чай...
О такой встрече – чтобы достало времени и для интервью в „Панораме” – мы уславливались множество раз. И все никак не случалось. Наконец, созвонившись, мы назвали дату. И сейчас, вспомнив какие-то не очень существенные новости, мы, кажется, были готовы – спрашивать и рассказывать.


БЬIТЬ ИЛИ НЕ БЬIТЬ...

– Все больше советских кинематографистов, – задал я тему, – приезжают сюда, чтобы не возвратиться назад. И все они в один голос говорят: кино на территории бывшего СССР перестало существовать. То есть кинематограф, такой, каким мы привыкли его представлять, – больше не существует...
– Мне-то верить нельзя... – Андрей задумался. – Ну, во-первых, потому что я очень субъективен. К тому же, у меня и вид как бы из окна... я смотрю на это издалека. Хотя, конечно, я все понимаю. Ведь то, что происходит сейчас у нас – это естественный процесс дезинтеграции сложившихся десятилетиями структур. И – сознания... Но мне не кажется, что кино не существует. Человеку тамошнему сказать, что кино не существует, проще – поскольку происходит распад его понимания кинематографа. Раньше было как? – главное, чтобы у тебя приняли сценарий, а сколько денег будет стоить фильм – неважно!
 Никто не считался ни со временем, ни с деньгами. Надо было только написать сценарий, который прошел бы. Очень немногим по-настоящему талантливым людям катастрофически не везло в той ситуации. Аскольдову, например, Кире Муратовой. Аскольдову – особенно не повезло: он вдруг стал запретным режиссером и вообще ничего не мог поставить. Но та же Муратова, Алексей Герман, Климов работали. Я не говорю о Тарковском, потому что он работал все равно, не останавливаясь, – с трудом, но работал. В общем, каждый делал одну картину в три года.
В то время и борьба была понятная. А сейчас бороться с тем, с чем раньше боролись, не надо, поскольку оно уже не существует. Зато новый монстр – рынок – оказался, пожалуй, пострашнее, чем тот, что был. Именно при советской системе Тарковский снял лучшие свои картины. Ни одной из них он не снял бы в Америке: денег бы не нашлось... Его картины снять здесь просто невозможно.
 Недавно я говорил с Питером Селэрсом и тот чуть не со слезами рассказывал о том, как он любит наше кино 60-х годов. „Вот, – говорил он, – американцы не понимают, как трудно было снимать это кино и как важно оно было, и как много было сказано в нем о жизни и о России того времени”. Хотя оно выглядит совершенно невинно по сравнению с тем, скажем, что можно снимать сейчас.
Но сейчас – я не знаю, как бы сейчас делал свои картины Тарковский в России: вмешался рынок! Страна находится в стадии средневекового капитализма, и все похоже на Англию того же периода в прошлом – пираты и императорская корона. Среднего класса практически не существует. Появляется буржуазия, а интеллигенция с повышением цен скатывается в нищету. Откуда идут деньги в кино? Из частного бизнеса. Я не могу говорить „от мафии”, это очень широко.
Вот я как-то, давая интервью „Экономической газете”, заметил, что раньше, при советской власти, все можно было только членам Политбюро, секретарям ЦК и секретарям обкомов. А теперь можно воровать всем – маленьким начальникам тоже, и это стало одной из первых свобод. Естественно, когда сейчас вкладываются какие-то большие деньги, то, как правило, это отмывание капиталов, попытка уйти от платежа налогов и т.д. И потому многие снятые картины в прокат не выпускают.
Но все же, сам по себе процесс этот положительный – другое дело, что он болезнен. Существовало „питание” кинематографа, и, хоть и искусственное, но оно приводило к созданию немногих шедевров. А мы все жили в колоссальной иллюзии: о своих правах и обязанностях, о диктатуре режиссера. Режиссер был диктатором: он снимал, кого хотел (в основном, свою жену)... в общем, начинал пользоваться неограниченными правами, как только входил в ранг разрешенных...
 Поэтому правило было одно: не касайся того, что нельзя, а в остальном – делай, что хочешь. Сейчас касаться можно чего угодно, но смотреть это никто не хочет. Вот такой интересный процесс: информационное изобилие в России привело к тому, что люди не смотрят ничего. И все это происходит на фоне экономической депрессии.
В 30-е годы американский кинематограф взлетел на волне депрессии – люди стремились убежать из реального мира. Но тогда не было телевизора. А сейчас они включают телевизор – в кино-то ходить очень дорого – и смотрят. Все равно, что по нему показывают... И все же мне кажется, что процесс этот хоть и болезненный, но позитивный, поскольку возникает, наконец, ощущение реальности. Люди первый раз стукнулись лицом о кирпичную стену и поняли – реальность-то совсем другая.

То, что сказал Андрей, напомнило мне происходящее сейчас в российских книжных издательствах. Взять хотя бы недавние публикации в „Литературке”, подписанные десятками известных имен. В одной из них, обращаясь к Ельцину, авторы заявляют: если сегодня государство откажется финансировать литературу, то ее просто-напросто не станет. Книги стоят чудовищно дорого, потому что дорогая бумага – и почти все, что сегодня создается писателями, не выходит из стадии набора. И если, – пересказывал я Кончаловскому тезисы этого обращения, – писатель издает свою книгу, то продать ее из-за высокой цены невозможно.
– Ну хорошо, – как бы возразил авторам этого обращения Андрей, – но ведь до революции был в России рынок, а какая там литература возникла?
– Был... А пока там то же самое происходит и в газетном мире: собравшиеся недавно в Москве редакторы ведущих российских газет заявили: если их перестанут субсидировать – газеты закроются. Получается – за что боролись, на то и напоролись: пожинаются плоды вчера еще столь желанной перестройки.
– Так же и сам Горбачев: он пал жертвой здания, которое разбирал. Но когда на это смотришь со стороны, все выглядит несколько иначе – потому что присутствует объективность и, до определенных пределов, отстраненность. Изнутри же люди это понимают по-другому: они чувствуют себя обездоленными, даже обманутыми. Вчера мне Олег Табаков сказал: „Читаю газеты наши и краснею”. И понятно, почему. Вот, например, в какой-то из них появилась рубрика „Светская жизнь”: там рассказывают, от кого жена ушла, кто с кем спит...
– А еще, – добавил Сережа Рахлин, – такой „прогресс”: гостивший здесь недавно актер Баталов рассказал, что теперь по телевидению откровенный мат идет.
Андрей, вспомнив свой недавний визит, усмехнулся:
– Я видел в Москве: около метро вместе с газетами продавались вибраторы. И стояли рядом две старушки, никак не могли понять, что это. А когда поняли – стали креститься.
– И что, – спросил Сережа, – весь этот сюрреализм не дает понять кинематографистам новую реальность?
– Не совсем так. Мы сейчас говорим о процессах. И если исходить из нынешнего нашего положения, вот как мы здесь с вами сидим, – то процесс может выглядеть позитивным. Но, с точки зрения того, кто находится в состоянии безработицы – процесс катастрофический. Потому что им надо найти новую реальность, надо делать картины, которые люди захотят смотреть, кинематографу надо научиться стать коммерческим и образовательным, или социальным – да каким угодно! – Андрею вполне очевидно начинал изменять спокойный повествовательный тон, в котором шла беседа. – Но кроме всего прочего, – продолжал он, – Россия сегодня переживает такой момент, когда художники потеряли свое значение для общества. Россия страшно политизировалась, сейчас всех больше интересует политика. Хотя, наверное, это скоро отойдет...
– Когда в магазинах будет всего полно – тогда снова захотят искусства, – добавил Сергей.
– Да, хотя, когда появятся какие-то виды питания, добыча которого не требует исключительных усилий? Возьмем мексиканское кино. Мексика – страна очень высокой культуры: музыка, литература, поэзия, живопись... Мне кажется, что если мы хотя бы через 10 лет добьемся уровня жизни Мексики 1920 года, т.е. когда очень много бедных, но никто не голодает... Мне кажется, что параллель есть именно с этой страной, ментальность которой мне напоминает русскую. Почему-то никто не хочеть понять, что иллюзии демократов о Швейцарии или даже хотя бы о новой Чехословакии – это абсолютно марксистские иллюзии.
Мне даже кажется, что Петр Первый в этом смысле был первый марксист, увидел где-нибудь в Дании чистое вымя у коровы и подумал: „А я могу это сделать и у себя”. И всех начал насильно брить, и давал 700 шомполов тому, кто небрит... Но Швейцарии и Голландии из России не получилось и не получится, потому что ментальность у нас другая – очень византийская ментальность, ортодоксальная, во многом определенная религией, которая полторы тысячи лет не менялась.
Мы ее приняли тысячу лет назад, а к тому времени уже 500 лет, как раскололись Византия с Римом, и русская ментальность развивалась в русле Византии. Недаром византийское христианство называют ортодоксальным, т.е. считающим себя единственно верным. Мы, русские, такие же, в каком-то смысле, как хасиды – в религиозных убеждениях не принимаем ничего нового.
И вот это гравитационное поле влияет, оно изменяет, детерминирует перестройку. Ведь отрезанность от Запада возникла у нас не в 1917 году, а в 988, когда Россия приняла восточную форму православия. Мы заговорили об этом, потому что это и есть фундаментальная форма мышления, которую я называю ментальность. Российская ментальность – она не польская и не венгерская, и ожидать схожих результатов было бы бессмысленно...
– А позже – можно ожидать возрождения того же кинематографа? – спросил Сергей.
– Конечно. Обязательно. По простой причине: гигантский рынок. Уже происходит процесс американизации. Италия и Франция с их колоссальными культурными традициями – и те задыхаются в борьбе с американизацией и ничего не могут сделать. Американизация неизбежна – прежде всего потому, что предполагает как бы интеллектуальный „фаст фуд”: удобно, выгодно, надежно. Быстренько забежал, посмотрел, все понял и забыл. Но развлекся – что самое главное. Люди же идут в кино, чтобы развлекаться, а не чтобы думать и работать: они работали весь день, им хочется получить удовольствие! Другой вопрос, что Чарли Чаплин умел развлекать и одновременно дарить какие-то серьезные мысли, – и в этом его гений.
– И тогда рынок окажется спасительным?
– Да, конечно. Хотя русские крайне трудно интегрируются в западное общество. Мы находимся по другую сторону – там, где Византия, Турция, Иран, там, где другая ментальность. Ментальность любой нации похожа на экологическую структуру: ее невозможно изменить – ее можно изуродовать, но улучшить ее структуру нельзя. Все мелиорации нашей тундры привели к тому, что рыбы нет, потому что комары исчезли.
После недолгого молчания – когда мы, прихлебывая чай, осмысливали сказанное Андреем, я спросил его – почему он, говоря о России, всегда употребляет „мы”. Вот опять только что он заметил – „если мы добьемся, то у нас будет все”.
– Я неизбежно отношусь к России... – Кончаловский откинулся в глубоком садовом кресле, ненадолго задумался. – Я – часть русской культуры, и ничего с этим не поделаешь. Я по ментальности своей русский человек, и с этим тоже ничего не поделаешь. И, когда я говорю „мы добьемся”, я подразумеваю: если меня попросят какие-то картины сделать там – я конечно же их сделаю. Вот я задумал сейчас такую картину и, может, даже сам буду ее финансировать – продолжение „Аси Клячиной”. Я снял „Асю” в 1968 году, и она была запрещена. А теперь я хочу сделать ее, но через 30 лет – собрать оставшихся в живых людей, которые участвовали в первом фильме, и снять его с ними же.
Первый фильм был лирический. Сейчас я хочу снять комедию – потому что людям, в конце концов, нужен какой-то отдых... Снять комедию о перестройке, о крестьянах. О тех людях, которые сейчас живут в деревне и которым... старушкам, например, в процессе оказания Западом помощи привозят вибратор. Но и не только об этом: я хочу сделать комедию о зависти. Мне кажется, что главное препятствие перестройке – русская зависть.
Даже не русская, а скорее, очень византийская. Потому что русская ментальность связана с двумя вещами: во-первых, жить миром и никакого индивидуализма – индивидуализм презираем в России. Все в деревне знают про всех, и все смотрят друг на друга. Обрабатываемая земля была вокруг, а все жили в центре ее, вместе, миром. В Америке же в центре надела стоит мой дом, я.
Это индивидуальное сознание: если кто-то ступит на мою землю, я буду в него стрелять! Мой дом – моя крепость. А в России – моя деревня – моя крепость. „Мне обувки на коже не надо, но и ты, сука, на кожемите не ходи!” Вот я и хочу снять фильм о человеке, вырывающемся из этого круга и пытающемся кем-то стать. А его все ненавидят...


 ЗАПАД ЕСТЬ ЗАПАД...

– Я сейчас чувствую, что могу что-то сделать там. И мне кажется, что это нужно. Недавно я встречался с Клепиковым в Санкт-Петербурге, мы вместе писали сценарий „Аси Клячиной”. Он очень загорелся этой идеей, и теперь мы выясняем, кто жив из тех участников, пытаемся проследить их судьбу. Первая лента была порезана и не вышла, чудом сохранилась одна ее копия, которую я зарыл – и забыл где... Мой сын ее нашел на даче. В заржавевших коробках нашлись части картины, куски, которые были вырезаны.
Их контратипировали, сделали заново монтаж, и сейчас она такая, какой была запрещена. И я получил за нее Государственную премию и первый приз на Всесоюзном фестивале... Продолжение этой картины я бы в России снял даже просто для российского „внутреннего пользования”. Хотя мне, как и всем нам, нужно платить по своим счетам, и для этого я все же должен снимать картины в Америке.
– Но снимая для России, вы опять рискуете „получить” от своих же „родных” критиков, – почти перебил его Сережа. – Когда-то даже считавшиеся либеральными, они почему-то особенно цепляются к вам. Не знаю, доходят ли до вас эти статьи... вот у меня с собой есть „Литературка” – там о фестивале в Венеции, где был показан ваш „Ближний круг”. Вся статья дышит каким-то озверением. Откуда это?
Андрей задумался.
– Что сказать? Очень трудно – и артисту особенно – отрешиться от эмоций, от желания встретиться с человеком хотя бы только для того, чтобы просто взглянуть ему в глаза, поговорить. Я несколько раз пытался это сделать, но люди избегали встреч. Да и не только в России... Скажем, есть такой в Лондоне Волкер, который очень любит, просто обожает меня грызть – буквально с первой моей картины. По поводу „Любовников Марии” он написал ужасную статью, опачкал фильм, как только мог. И не захотел со мной встретиться. Ну, а я просто хотел его понять. Что касается российских критиков, я подметил одну тенденцию, связанную, наверное, с определенными свойствами людей.
Кто они такие – критики? Это обычные люди, как мы с вами, которые в силу обстоятельств считаются понимающими в кино больше, чем вы и я, и чем кто-нибудь другой. Большинство из них, наверное, имеет определенное представление о кинематографе, более или менее глубокое. Первое встречается реже, но есть, конечно, в каждой стране несколько серьезных критиков. Остальные же выражают какую-то точку зрения, что свойственно всем нам.
 Есть такое выражение на французском – pret-a-penser. Оно означает готовые мысли, готовая к употреблению уже переваренная формула. И тягой к ней мы все больны. Например, смотришь картину человека, которого ненавидишь, знаешь, что он мерзавец, стукач и, Бог знает, кто там еще. И его кино ты смотришь уже с определенной точкой зрения, уже изначально тебе все не нравится. Хотя, может, он снял гениальную картину... А тебе очень трудно абстрагироваться. Или, наоборот: картину снял гениальный режиссер, а картина – дрянь. Тебе же очень трудно признать, что картина-то очень плохая. Потому что сзади как бы тянется шлейф другого ощущения.
Словом, всегда существует некая призма, через которую мы смотрим. Так вот: наши, российские, критики – все-таки критики соответствующей ментальности, ментальности-страсти, отсутствия компромисса, нетерпимости. Нина Берберова записала замечательную мысль о русской ментальности: о том, что у русских слово компромисс всегда связано с грязью. Она говорит, что основа западной демократии – это способность к компромиссу, „великое миротворческое начало компромисса”.
 У китайцев есть такое понятие „шу” – то, что всеми в нации признается. У нас же, в русской ментальности нет ничего такого, что бы признавалось всей нацией: всегда есть неприятие одной половиной, всегда разделение. Вот и сложилась у нас такая замечательная пословица: „В ухо Якову, в ноги Сидору!”. Об этом и в „Ближнем круге” профессор говорит: „Мы либо с Богом, либо с дьяволом. А человеческое-то посредине”. Так вот: нашим отечественным критикам как раз свойственно – или смешать с грязью, или превознести до небес. Но где-то посредине и есть какая-то объективная истина.
С другой же стороны, я рассматриваюсь нашей отечественной критикой как отечественный художник, „попорченный” капитализмом. И не могут они избавиться от мысли, что если картина снята на английские, американские или израильские деньги, то это уже не русское кино – оно уже американское или какое-то еще. „Ну, – скажут они, – это ведь все американизация, это для американских домохозяек”. И что смешно-то: когда здесь смотрят эти фильмы, говорят: „Это же русская картина!”
 Конечно, я пытался здесь снимать американские картины: „Танго и Кэш”, например, „Гомер и Эдди”. Я их специально называю, потому что ни „Сбежавший поезд”, ни „Тихие люди”, ни „Любовники Марии” – не американские фильмы. Хотя бы уже потому, что они говорят о дуализме мира, об относительности зла. Американская же философия этого не приемлет: ни дуализма мира, ни относительности зла, ни, тем более, героя-неудачника – „лузера”.
Неудачник – это герой всей русской литературы и русской культуры. Кстати говоря, то же самое происходит и в еврейской литературе, где все строится на „шлемиле” и „шлимазле”. Все главные герои, как правило – неудачники.
А это очень важно, потому что быть неудачником в России или в еврейской среде можно – там тебя такого все любят. Но не в Голливуде: здесь неудачником быть нельзя – мгновенно потеряешь всех друзей. Американцы любят удачливых. А Европа строится на том, что неудачник гораздо дороже удачника. Поэтому здесь, в Штатах, ездить на „Роллс-Ройсе”, быть обвешанным золотом, это Лас-Вегас: выиграл, а как – не имеет значения. Но если ты на „Роллс-Ройсе” ездишь в Париже, то тебе непременно гвоздем кузов поцарапают. Поскольку там это значит, что ты – вор или мошенник. Во всяком случае – выскочка. В Москве шины проколют „Жигулям”, не говоря уже о „Мерседесе”... Тут очень важно понять философское неприятие удачника – одну из основ провала экономической перестройки. Неприятие удачника!
Мои картины говорят об ошибках, о неудачах – это очень русские картины. Удивительно, как этого не замечают наши критики: ведь это вполне в духе Достоевского.


– Может, не „не могут”, а не хотят?.. – Сережа произнес это полувопросительно. Возражая ему, в беседу включилась Мила:
– Эти критики – не могут! Учась здесь, в американском университете, я поняла, что традиция Белинского научила людей не критически мыслить, а только излагать свои восторженные эмоции. У них нет традиции анализа, она отсутствует. Критики либо любят, либо не любят. Вы согласны с этим? – обратилась она к Андрею.
– Абсолютно! Вот замечательная цитата по этому вопросу. Белинский писал: „Повалить его на землю и бить кулаками, сапогами, каблуком, в лицо, чтобы мозги...!” – так звучала статья Белинского об одном писателе. Хорошая критика, правда?
Эту цитату Кончаловский привел и спустя полтора десятка лет в нашей с ним беседе – да и правда, как забыть такое....
– Интересно, как они воспримут ваш фильм „Ближний круг”, когда он выйдет там? Ведь до сих пор это все были как бы предварительные удары – с фестивалей, где он показывался... – Сережа выжидательно смотрел на Андрея, пока тот тянулся за чашкой с забытым и остывшим чаем.
– Думаю, будет все то же самое: мол, продался евреям, американцам, что это не русское кино, и прочее. Но вот позвонил мне Ростропович: „Я еду к тебе пить чай. Ты где?”. Я говорю: „В Париже”. „Я прилечу к тебе, я хочу выпить с тобой стакан чая. Андрей, дорогой, ты сделал великий фильм!” Ростропович звонил из Вашингтона сразу после просмотра фильма.

УТОНЧЕННОСТЬ ДЬЯВОЛА И...

– Андрей Сергеевич, – продолжал расспрашивать режиссера Сергей, – а какова судьба „Ближнего круга” в Европе: успех? Или так же, как здесь?..
– Да так же – никому он и там не нужен.
– Но ведь ваши фильмы в Европе всегда лучше шли, чем в Штатах!
– Что сказать... „Асю Клячину” запретили, потому что в Чехословакию направлялись наши танки: теперь-то я это знаю. Изменился правительственный курс. „Ближний круг” вышел как раз тогда, когда сменилось руководство студии „Колумбия” – сняли одного президента, назначили другого. И тоже – сменился курс: готовилась серьезная кампания, по фильму специальную книгу издали – для того, чтобы она была в каждой школе, как обязательная часть политического образования.
 Книгу эту я писал с Александром Липковым не про кино, а про жизнь в Советском Союзе в 30-х, 40-х, 50-х годах... Там и мои воспоминания о том, как Сталин звонил отцу. И вот эта кампания была остановлена – резко изменился курс... Ну, что делать? Буду работать над новыми лентами – вот и все. Я не могу сказать, что абсолютно раздавлен: есть момент определенного рода горечи, связанной с бессилием. Но вот, слава Богу, существует телевидение и видео. Мои картины в Америке стали известны, главным образом, благодаря видео. Те, кто не смотрел моих фильмов в кино (я говорю о читающей среде), посмотрели их на видео.
– А „Танго и Кэш” – он же был финансово очень успешен? – спрашивая это, я помнил, что Кончаловский ушел, не досняв фильм, съемки завершил другой режиссер.
– Я не могу назвать всю картину своей, хотя две трети ее – мои. Только поэтому я под ней и подписывался. Думаю, что если бы я ее завершил, она имела бы больший успех. И она бы сделала 200 миллионов долларов, а не нынешние 100. Она была задумана для людей, которые не умеют читать, для которых лишь важно, чтобы был „фан” и „слик”, чтобы все было „классно”. И я горд тем, что умею так делать!
Но когда мне принесли третий акт сценария, я прочитал его и сказал: не могу, я не знаю, как это сделать хорошо. Я в свое время говорил продюсеру Питерсу, что успех „Бэтмена” не в том, что Китон играет Бэтмена, а в том, что Джек Николсон играет очень утонченного дьявола. Эта вот „утонченность дьявола” и определяет главный успех коммерческих картин.
Так и в нынешней России: рынок очень важен, несмотря на то, что он и определяет сегодняшние проблемы. Он велик – и поэтому русское кино выживет: всегда найдутся какие-то несколько сот тысяч человек, которые захотят посмотреть серьезный фильм. Потенциал у российского кино за счет рынка гигантский. Но вот что делать литовцам, узбекам, киргизам? Им очень сложно – как, впрочем, и полякам: тем приходится работать сейчас на зарубежный рынок.


...ЗОЛОТОЙ БЮСТ

– А где сказано, что киргизы вообще должны создавать шедевры в кино? Может быть, они талантливы еще в чем-то... Но почему – кино? – задавая этот вопрос, я лукавил – поскольку помнил, что некоторые страницы творческой биографии нашего собеседника были связаны как раз с этой республикой.
Андрей заметно оживился:
 – Хотим мы того или нет, но так уж получилось, что киргизы за последние 35 лет основали интересную школу. Возникла она под влиянием Айтматова, и он же явился ее зачинателем. Его я искренне считаю одним из самых интересных и крупных писателей. У него и тогда было это искусство компромисса – он прошел через 60-е и 70-е годы достойно, сделал несколько прекрасных вещей... у него есть замечательные романы.
 Да и я к киргизскому кинематографу тоже руку приложил: там я сделал „Первого учителя”. А Лариса Шепитько поставила в Киргизии „Зной”. Возникла очень интересная школа: там начинали Сокол, Гуревич, наш нынешний земляк Яков Бронштейн, бывший у меня ассистентом, замечательный документалист Видугирис...
– Но почему – школа? – не отставал я. – Школа предполагает наличие определенной, может быть, даже многовековой культурной базы, на которой она могла бы возникнуть. А Киргизия...
– Так оно и есть – все было основано на киргизской литературе. Там и было-то всего несколько приезжих, остальные местные. И у них выросла такая же школа кино, как, например, в Грузии. Есть же понятие „грузинская школа”, возникшее, кстати, еще до революции. Киргизская же школа появилась в 60-е годы. А теперь им придется работать, наверное, на казахский рынок, на узбекский... уж не знаю на кого – может, на турецкий или даже индийский: ведь их кино очень близко к индийскому, длинное пение выражает определенную ментальность.
В Средней Азии вообще очень интересная культура, в какой-то период я даже оказался поглощен ею. Я там сделал пятнадцать картин. Там я писал все сценарии моих вестернов – я их называл „истерны”: „Басмачи”, „Конец атамана”, „Седьмая пуля”. Деньги-то легче всего заработать не режиссурой, а писанием сценариев. Опыт тех лет мне и сейчас помогает. Вот, к примеру, как-то я приехал в Туркмению писать сценарий. Поместили меня в гостиницу ЦК партии.
 Вошел я, помню, в комнату, где стоял большой запертый шкаф. А одежду мою, пальто, некуда было повесить. Стал я трясти шкаф, открыл его. И чуть не упал: на меня из шкафа смотрел гигантский золотой бюст Сталина. Он, по-видимому, стоял там так, на всякий случай... Было это в 68-м или 69-м году. Вот откуда и возник в „Ближнем круге” бюст Сталина – в шкафу у Ивана. А тогда я закрыл шкаф и подумал: „Никогда не смогу я использовать этот бюст в кино...”. Так порою какие-то вещи из жизни вплетаются в канву киносюжета.
 Или вот герои моего фильма „Тихие люди” пришли ко мне из Сибири. Когда я снимал „Сибириаду”, мы приехали в Тюменскую область, в деревню. Там живут люди, для которых Москва – это вообще другой мир. Они в глухой сибирской тайге живут, как какое-то племя. И я подумал – вот бы какую-нибудь американскую туристку сюда привезти, но чтобы они говорить могли с нею на одном языке. Чтобы они поговорили – просто, по душам. И они будут произносить – Свобода, Красота, Любовь... При этом слова будут те же, но понимание их – абсолютно разное.
 А потом я подумал, что ведь американские туристки в такую деревню не приедут. А если они даже и приедут, то к ним непременно приставят показательную колхозницу, которая им будет отвечать на вопросы, и переводить их будет гид-переводчик из „Интуриста”. Нельзя сделать несуществующее... Так я тогда с этой идеей и уехал. И в моем первом сценарии про это было – шведка едет в Турцию. Ничего у меня из него не получилось.
Потом я подумал – а нельзя ли это снять в Америке? И я поехал по Америке, смотреть места. Я нашел здесь жителей гор, у которых абсолютно та же ментальность, что у таежных россиян – ведь картина должна была быть об отношениях между Россией и Америкой, о соотношении двух ментальностей: о ментальности свободы, где нет любви, и о ментальности любви, где нет свободы. Собственно, это и есть Америка и Россия.
– Как в вашем фильме „Сбежавший поезд” – ведь там тоже как бы Америка с Россией? – спросил Рахлин.
– Да, – согласился Андрей. – Но в „Поезде” еще и личные какие-то элементы есть. В смысле американской иллюзии, что могут быть Свобода и Любовь, и что эти два понятия сочетаются.
– И все же здешние критики сразу же уловили, что это не американский фильм. Я не один раз встречался с этим мнением. А как с фильмом „Гомер и Эдди”? – продолжал расспрашивать Андрея Рахлин.
– „Гомер и Эдди” фактически не имел здесь никакого выхода, он только получил премию. Этот фильм я поставил по сценарию американского писателя.
– Это именно то, что вы раньше сказали об Америке – страна, где есть свобода, но нет любви. И где все живут, как собачки бездомные, замерзшие на улице... – добавила Мила.
– Я, и правда, отношусь ко всем американцам, как к сиротам: у них у всех сильно развито чувство сиротства. И они знают, что они сироты и сами с собой это делают – стариков своих отправляют умирать в дома престарелых...
– И, наоборот, – родители как можно раньше детей отправляют из дома „в люди”...
– Уважение к старикам – это другая культура, которой в Америке не существует. Здесь присутствует этакое отрицание связи поколений. И это непривычно человеку, который приехал из страны с азиатской ментальностью, представителем которой я являюсь. Россия для меня в общем-то страна азиатская, да и сам я во многом чувствую себя азиатом. Вот я и пытался рассказать в фильме об этих сиротах...
– „В „Гомере и Эдди” именно ваши мысли, ваш взгляд: снег, Россия... Смотришь – и видишь Сибирь, – это повторила Эмилия, и Сергей тут же добавил: – ...начиная со старика в отхожем месте без двери.

ИЛЛЮЗИИ И РЕАЛИИ

– Ну да, верно: когда делаешь картину, делаешь ее своей. – Андрей говорил это после очередного телефонного звонка, занявшего минут пять времени, в течение которых он обменивался короткими репликами со своим собеседником: говорил он при этом по-английски и, судя по его тону, беседа протекала довольно напряженно. – Чем больше продюсер платит, тем меньше свободы остается режиссеру. – Андрей, все еще посматривая на только что положенную трубку телефона, возвращался к нам. – Поэтому я говорю им: „Вы мне недостаточно платите для того, чтобы я делал картину для вас, господин продюсер, или вообще для широкого зрителя. Мне нужно ровно столько денег, чтобы картину я сделал для себя...”.
– Ну, и как же все-таки при таких условиях вы работаете? Причем, довольно постоянно?.. – продолжал расспрашивать его Сергей.
– Во-первых, потому, что везет. И еще – приходится „крутиться”. Хотя все это очень непросто. Пока я не могу о себе сказать: я преуспевающий режиссер! Я думаю, что если есть какие-то списки режиссеров – „А”, „В”, „С”, то я – в списке „С”. То есть не в тех списках, которые перечисляют преуспевающих режиссеров. Все знают мои работы, но знают также, что я слишком „артси” – художественный. „Хороший парень, бесспорно, но „артси”, – так обо мне отзываются. Я, что называется, не вошел в „номенклатуру”.
К слову, – аппараты ЦК партии и любой большой кинокомпании имеют очень большое сходство – корпоративное мышление. Люди получают зарплату за то, чтобы сказать „нет”. И только один получает зарплату за то, чтобы сказать „да”. Но вот его-то как раз и не встретить. И обычно слышишь: „Я прочел ваш сценарий, но пока не знаю, что о нем думать”...
– Но ведь вы давно могли бы почивать на лаврах! Быть, что называется, на фестивальном кругу, в жюри и т.д. – как, скажем, некоторые режиссеры оттуда, из России: давно уже ничего не снимают, но активно циркулируют в кинематографическом мире, – Сергей испытующе посматривал на Кончаловского.
– Я уехал в 42 года, имея картины, фестивальные звания и прочее... Так уехать из России означает получить колоссальный удар: оказывается вдруг, что ты совсем не то, что думаешь о себе. Все-таки жизнь в России создавала определенные иллюзии: что ты, например, особо известный. Или – особо талантливый... И вдруг ты приезжаешь – а тебя никто не знает. Да и знать-то не хочет... – Андрей ненадолго задумался и, как бы вспоминая, продолжил. – Приходится начинать все сначала. Знаете, ведь это очень освежающее ощущение! Я себя в этом смысле почувствовал настолько молодым, что до сих пор ощущаю свою молодость.
И я все время чему-то учусь. Я хочу учиться – хочу научиться еще чему-то, пока жив! Когда я снимал „Танго и Кэш”, я все время чему-то учился: я хотел видеть, как живут большие звезды, хотел знать, как они работают, хотел знать, сколько человек у них работает в обслуге... Да и просто интересно знать, что это такое – снимать 50-миллионную картину. Наблюдать, например, как эти люди прилетают на вертолетах на съемочную площадку...
Мне все время хочется узнать новое, и потому я „влезаю” во множество картин. А еще присутствует некая авантюристическая жилка. Но даже дело и не в этом. Вот вы говорите – „почивать на лаврах”. Я думаю, что мои соотечественники, вернее, значительное их число, искренне верят в то, что именно дома они могут принести пользу. Те же, кто стремится уехать, просто не знают, что их ждет здесь. Это же страшно – когда вдруг замечаешь, что все учтиво кивают головами, но при этом надевают темные очки и скрывают зевоту... А ты не понимаешь, почему.
Найти с ними общий язык очень сложно. Многие из них и говорят-то не на том языке. Вот я и думаю: „Боже мой, а что, если бы я уехал не в 42 года, а в 30 лет? Ведь какое бы было счастье!”
– Но вы тогда бы не сделали там того, чего и сегодня совсем не приходится стыдиться, – как бы возражая, заметил Сергей.
– Надеюсь.. И тем не менее, я был бы более счастлив, если бы уехал раньше. Да, я был бы счастливее! Хотя, конечно, я ни о чем не жалею – потому что снял, например, „Сибириаду”. Но ведь жизнь идет...
– Один большой поэт, недавно гостивший здесь, в минуту откровенности, сказал мне незадолго до возвращения: „Каким бы я был счастливым человеком, если бы жил здесь с 30-ти лет! И ведь был у меня такой шанс...” Звучит почти дословно, – вспоминая эпизод, я не стал называть имя поэта – как и не считаю возможным без его ведома сделать это здесь в записи нашей беседы.
– Да... Помню, в штате Орегон на съемках „Гомер и Эдди” присутствовал Юрий Нагибин, с которым я писал сценарий о Рахманинове. Юрий Маркович – замечательный писатель: относясь по-разному к тому, что он делает, я считаю его классиком. И еще – он никогда не был ни с кем: он не был членом партии, никогда никуда не вступал, ему ниоткуда не нужно было выходить. И вот, тот день 1986 года на берегу реки Орегон.
Красота была неописуемая, напоминавшая сибирскую... Он сидел, отрешенно глядя на реку. В перерыве я подошел к нему и спросил: „Юра, отчего ты такой грустный?” – „Чайки летят, – ответил он, – красиво! Понимаешь – беспартийные чайки! Дым вот идет из трубы, понимаешь – беспартийный дым! Красота какая... Ведь дома все вроде то же, а не то!” Это ж потрясающе, как он сказал „беспартийный дым! беспартийные чайки!”...
 
***

За неспешным разговором Андрей снова вернулся к России.
– Тогда, – он рассказывал о середине 80-х, – было другое время. С нынешними переменами многие связывают свои надежды – на то, прежде всего, что все-таки в стране будет беспартийность. А пока там снова партийность: все разделились на группы и снова не могут найти компромисса! Опять нет миротворческого начала – а это и есть очень российское зло... То, что сегодня творится в России, в Югославии, даже в Греции или Болгарии – это одна и та же модель. И поэтому я надеюсь, что Ельцину удастся консолидировать абсолютную власть. Василий Аксенов сказал как-то про Россию: „Детский сад строгого режима”.
– Иными словами, в Россию демократию можно принести только твердой рукой?
Ответ Кончаловского был как раз таким, как я и ожидал.
– Да! Еще Столыпин говорил, что либеральные реформы у русского человека связаны с представлениями о слабости власти. Поэтому их реализация нуждается в ужесточении режима. Во французском языке есть такое выражение „democratie muscleе” – демократия с мускулами. На мой взгляд, такая демократия хорошо работает в Южной Корее, например, в Сингапуре...
 Вот я и думаю: хорошо бы Ельцин успел сделать максимум до того момента, пока он не растерял свой престиж. Потому что все равно это будет связано с потерей престижа: продолжая дело Горбачева, он двигается в том направлении, где неизбежно будет терять престиж – хотя бы потому, что ужесточение реформ означает ужесточение экономической структуры, беспощадность рынка и все, сопутствующее этому. Лечение рублем или долларом – самая беспощадная дубинка.
Но и самая эффективная. Досталь, директор киностудии „Мосфильм”, сегодня мечтает всех держать за забором: чтобы будущие сотрудники стояли там, а он бы по одному выбирал. Тогда они будут работать как следует! А когда он попытался приватизировать студию, ничего не получилось: „Мосфильм” забастовал. Это, действительно, очень сложный процесс. Но ведь надо же из этого как-то выходить!
А все предсказания кровавого переворота в России западными политологами неверны: они все примеряют на европейскую ментальность, где терпимость велика, а нетерпение – гигантское. В России все наоборот: нетерпимость великая, а терпение – гигантское. К слову, русский крестьянин сегодня живет много лучше, чем 10 лет назад: никто ничего у него не отнимает, и притом, в стране огромное количество земли, которая еще не обработана. Иди – бери, сажай!


ЗАВТРА И СЕГОДНЯ...

Прошло еще некоторое время в обсуждении нынешних российских коллизий, и наступил момент, когда я счел уместным спросить режиссера – каковы его планы и с чем связаны его нынешние надежды?
– Я написал сценарий по роману Андре Мальро „Королевский путь”. Действие его происходит в Камбодже, во Вьетнаме. Для меня это очень серьезная работа, – о корнях коммунизма в Юго-Восточной Азии. И хотя Мальро писал не об этом, но я „выгибаю” сценарий так, что получается именно об этом. Сам роман достаточно политический, он о двух европейцах в джунглях Камбоджи. 1927 год, начало зарождения коммунизма. Ну и вот, по моей версии получается, что без европейской либеральной и американской либеральной мысли не было бы Пол Пота.
Не забудем, кстати, – Пол Пот учился в Сорбонне... Внешне эта картина приключенческая, но внутри содержится ницшеанская идея. Фильм должен быть американский, и съемки его обойдутся в 22 миллиона долларов. Вообще же, мне присылают множество сценариев, но все они как бы „не первой свежести”. Я читаю сценарии, отвергнутые большинством звезд. Хотя иногда получаю шанс на сценарий получше качеством...
А еще я бы очень хотел сделать картину о еврейской мафии. Я знаю, что могу это сделать! Ведь дело не в национальности, а в ментальности. И вот тут-то и возникает то, что никогда на Западе не было сделано: потому что нельзя делать фильм о еврейской мафии, не зная Шолом-Алейхема и Исаака Бабеля. А ведь Нью-Йорк тоже имел своего Беню Крика – и потому, мне кажется, нужно делать еврейского „Крестного отца” с элементами комедии: приспособление советского еврея к Америке.
Ведь сначала он – советский, потом русский, и только потом – еврей: он пьянствует, как русский, он не знает, что такое кошер, он хулиганит, как русский, и бьет в морду, как русский. У него нет никакого комплекса неполноценности, он не ходит к „шринку” (психоаналитику) – ему это не нужно: у него нет комплекса вины. Вот это все очень интересно.
– И что же вас лично занимает в евреях – именно эта их „русскость”, „советскость”? – поинтересовался Сергей.
– Скажем так: в еврейской мафии мне важна еврейская ментальность. О мафии уже делались картины, но о еврейской мафии – нет. Кто бы мог сделать такую картину в Америке? – Мазурский, наверное – в нем как раз сочетаются восточноевропейские корни, чувствительность с деловитостью жителя среднеамериканского Запада. Почти в каждом еврее существует очень интересное слияние славянского с ближневосточным. И конечно же, еврейский юмор, корни которого я вижу в местечках Восточной Европы и России – там, где, живя изолированно, евреи смогли сохранить свою культуру.
Есть еще несколько американских картин, которые я очень хочу сделать. Я бы хотел сделать картину-комедию о журналисте таблоида типа „Сладкой жизни”, у меня даже есть название – „Playing dirty”. И еще моя мечта – фильм о великом американском философе, об учителе Ганди и Толстого – Генри Дэйвиде Торо.
– Это, кажется, будет совсем „артси”! – не сдержался Сережа, подразумевая, кто же возьмется финансировать столь некоммерческий фильм.
– Если Торо будет играть Робин Уильямс, картину можно сделать. Потому что Торо – замечательный человек, философ – смешной, сумасшедший. Это и была бы комедия о философе. Когда я говорю „комедия”, я имею в виду следующее: чтобы стать по-настоящему популярным, нужно сделать фильм-комедию. Или – фильм ужасов. Почему Чаплин стал великим? Потому, что он соединил два самых популярных жанра: комедию и мелодраму. Раньше они никогда не соединялись вместе, а он сделал то, что американцы называют „шмолц плюс фан”. И у него получилось – потому что он гений!

ТАК Я ЧУВСТВУЮ...

– Андрей, – попросил я режиссера к исходу третьего часа нашей беседы и не знаю уж какого по счету пузатого фаянсового чайника, периодически наполняемого ароматным чаем бесшумно появляющейся прислугой, – ну, а просто о себе, о семье...
– У меня годовалая дочка, – Андрей с видимым удовольствием начал именно с этого. – Я женился всего два года назад на русской девушке. Она – с московского телевидения, где каждый вечер, открывая программу „Время”, говорила: „Добрый вечер, дорогие телезрители!” Познакомились мы в Москве, я пригласил ее в Америку, потом мы поехали еще куда-то... А потом поженились, и вот у нас родился ребенок.
Очень желанный ребенок, очень! И что интересно: когда ребенок желанный – он непременно счастливый, улыбается все время. – Андрей и сам не переставал улыбаться, рассказывая это. – А я ведь уже в возрасте дедушки. Мой брат Никита, кстати говоря, уже стал дедушкой. Я, значит, двоюродный дедушка.
И когда в таком возрасте появляется ребенок – это абсолютно другое ощущение, абсолютно! Я никогда не был так счастлив в семье, с детьми... В молодом возрасте женишься – дети становятся как бы будущим препятствием к разводу, почти всегда предполагаемому. Хотя о нем еще вроде и не думаешь... Но все равно – у меня и сейчас на первом месте работа. На втором месте – семья. Это достаточно горькое признание... Но моя семья хороша тем, что это понимает.
Так я и живу – между Москвой и Америкой... Францией... Англией... Как ни странно, Москва постоянно присутствует в моем внутреннем нескончаемом монологе. У меня идет постоянный внутренний диалог с теми, кого я там оставил. С покойным Андреем Тарковским, с которым я начинал работу в кино и с которым мы были невероятно близки. И потом в той же степени, как были близки, стали невероятно далеки в кино... И у меня идет нескончаемый диалог с родственниками, с братом: диалог по поводу того, прав я или не прав. В этом сходится все – моя жизнь, мой выбор.
– И с отцом?.. – этот вопрос я задал неожиданно для себя.
– Нет, с отцом диалога не идет. Потому, что он уже шел – слишком ожесточенным был этот диалог, в 50-е, 60-е... да и в 70-е годы. Особенно все обострилось, когда я уезжал. И когда я уехал. Его письма хранятся у меня... Я тогда сказал ему: если не уеду – буду диссидентом! В общем, с обеих сторон как бы шел шантаж. Может, он был прав тогда, а не я... потому что я всегда чувствовал себя достаточно удобно при советском строе: работал, делал картины, которые мне нравились... И мне за них не стыдно. Что было – то было: я был частью элиты и ездил по миру...
 Уехал же я вовсе не потому, что был несчастлив как 42-летний человек. Были Я – и Мир. И все это – в мечтах... 42 года – и уже все? Или Сейчас или Никогда! Видеть себя в мире, значило для меня поехать на Фудзияму, когда тебе хочется, а не тогда, когда Ермаш разрешит. И вообще – жить как хочется, а не как разрешают... Нет, с отцом я не дискутирую, потому что все поздно. С ним дискутировать поздно потому, что он выброшен из истории. Он очень хороший детский писатель, и сегодня он чувствует свою ненужность.
Он чувствует, как он устарел. Он даже написал сейчас книжку: „Я был советским писателем”. Хорошо назвал – само название говорит о том, что он понимает реальность, но вот это понимание реальности пришло к нему только сейчас. Конечно, было ослепление. И если уж у меня было ослепление, у всего нового поколения... Сегодня трудно даже представить себе, что можно было жить в стране, где просто не пришло бы в голову выступить, например, с вопросом: „Товарищи! А не сомневается ли Коммунистическая партия в своей культурной программе?”.
Да одного этого вопроса было бы достаточно, чтобы закончить свою карьеру в кино. Мы понимали: глупо спрашивать – и все! Нам даже в голову не приходило, что это ненормально... Так вот, когда отец понял, что все поставлено с ног на голову, было уже поздно: ведь он всю свою жизнь отдал другому. Он понимает свое поражение. Хотя он не объясняется, не извиняется. Он все знает и прекрасно понимает, он человек благородный. И поэтому с ним дискутировать мне не надо. Сейчас он согласен со мной...

....На этой, примиряющей поколения, ноте казалось уместным завершить заметки о той встрече. Здесь, в доме Кончаловского, где перила балкона выстроены по его эскизу, – том самом балконе, что играет столь важную роль в фильмах обоих братьев – Никиты Михалкова и Андрея Кончаловского – здесь, в Брентвуде, возникла полная иллюзия того, что позже Рахлин в нашем разговоре назовет парафразом, воспоминанием об утраченном „Дворянском гнезде”. Так, к слову, назывался и один из самых личных фильмов Кончаловского... Личных – потому, что род Михалковых (с ударением на „а”) – один из стариннейших. Сергей Владимирович рассказывал сыну, как отдыхал недавно в санатории, размещенном в их родовом поместье..
Сохранившееся до сих пор Михалковское шоссе бежит от того поместья... а где-то совсем рядом с ним пролегла дистанция длиною в век, предпоследние версты которой все же успели вместить в себя и „Первого учителя”, выведшего режиссера в число создателей нового российского кинематографа, и „Романс о влюбленных” с „Сибириадой”, ставших его классикой, и „Любовников Марии”, „Сбежавший поезд”, „Танго и Кэш”, „Ближний круг” – фильмы, знаменующие универсальность и силу таланта.